Геннадий Кацов в альманахе Литературная Америка. Эмигрируя в себя и в сюжет романа

Эмигрируя в себя и в сюжет романа в Москве: 18.11.2019 14:49:38

Эмигрируя в себя и в сюжет романа

Автор:  Геннадий Кацов
иллюстрация Эмигрируя в себя и в сюжет романа

О книге Евгения Брейдо «Эмигрант»

В вышедший в московском издательстве «Время» сборник Евгения Брейдо «Эмигрант» входят роман и три рассказа. Поскольку на тему эмиграции, и иммиграции, коль речь идет о тех, кто прибыл в другую страну и поселился там иммигрантом, написано за последние века полтора в русской литературе немало, то мне прежде всего был интересен не столько сюжет романа, не только ответ на вопрос «что в нем?», а как он написан. Критерий, безусловно, не новый, но поскольку автор понимает эмиграцию широко – во времени, в пространстве, в культуре, исторически и лингвистически, то стиль и манера письма, сам по себе прозаический язык приобретает здесь равное, формообразующее значение наряду с фабулами и сюжетным развитием.
В середине января 2017 года я слушал в авторском исполнении отрывки из романа «Эмигрант». Поскольку я прочел роман до этого, то был обрадован и удивлен, как легко он воспринимается на слух.
Дело в том, что сюжет с двумя параллельными линиями и темой крушения империй, эмигрантские коллизии и исторические пейзажи в романе держатся на словесной ткани, узор которой не балует излишествами, а само письмо – суховато, с ограничением по части применения тропов, которые периодически заменяются явными и скрытыми поэтическими цитатами,  реминисценциями и множеством интертекстов.

   «Вечер тянулся невыносимо за полночь. Приходили друзья и какие-то малознакомые люди, бодро говорили, скрывая растерянность. Бесконечно прощались. Куда он уезжает, зачем, стало в конце концов непонятно и ему самому – как можно терять все привычное, любимое и уезжать в никуда. Чемодан стоял посреди комнаты открытым укором – все оставалось, как было, кроме него. Он потихоньку подкладывал туда книг – будто фараону в загробную жизнь...»
  
Так по-бытовому начинается роман. И как летопись, стилистически точно и строго, он и будет продвигаться к эпилогу. В этой скупости авторской речи, интонационной выстроенности, лаконичности описаний, словно в математически выверенных предложениях есть что-то от аскетичной прозы Варлама Шаламова. Понятно, темы разные (хотя, лагерь – своего рода эмиграция из худших, и при всей громадной разности, есть между ними немало сходства и пересечений). Понятно, ситуативно вещи не сравнимые, но средства языка выбраны с поразившейся меня схожестью.
Кто-то из слушателей отметил, что «Эмигрант» напоминает ему «Путешествие дилетантов» Булата Окуджавы. Это при том, что повествование Окуджавы развивается в жанре исторического травелога, со скрупулезными подробностями, в коротких, по большей части, предложениях, и в строго романтическом стиле русской прозы первой половины XIX-го века, то есть Золотого века русской словесности, а «Эмигрант» принадлежит совсем другому времени.
Кстати, один из эпиграфов к «Путешествию»: «Иногда хочется кричать, да хорошее воспитание не позволяет», вполне подходит и к сдержанному в эмоциях «Эмигранту». Я поначалу удивился сравнению с романом Окуджавы, но еще больше был удивлен, когда возникла, после получасового слушания романа Брейдо, собственная ассоциация с языком Шаламова.
Но это тот язык, которому веришь сразу и до последнего слова. Тем более верят те, кто иммиграцию уже прошел. Непонятное окружение, от которого неизвестно чего ждешь; чувство незащищенности и потери ориентиров; странная речь вокруг (феня в лагере, ино-странный – на чужбине), незнакомые люди, непредсказуемая, пугающая топография... Если это описывать метафорически или эзоповым языком – получится притча, басня, сказ в духе Войновича; если начать играть с языком, интерпретировать новые, иные структуры, потусторонние для «чужого» и «немого» (короче, «немца» среди чужих) – ассоциативно возникнут Набоков, Саша Соколов и Пелевин.
Один из путей – довериться собственной речи, и писать не по-русски, а по своему. Звучит странно, но, согласитесь, не существует русского языка вообще. Я не только о диалектах и наречиях. Есть русский язык города и деревни, московский и питерский, российский литературный и брайтонский, ИТР и заводских рабочих, старшего и младшего поколений, все те же ломоносовские «штили», в конце концов. При этом язык отточенно индивидуален, поскольку каждый конкретный носитель – по-разному образован, воспитан, начитан, изнурен терминами и обременен хобби. Поэтому, национальный язык – понятие абстрактное, и остается все тот же, заданный Романом Якобсоном, «... основной вопрос поэтики: «Благодаря чему речевое сообщение становится произведением искусства?» («Лингвистика и поэтика»).
Все носители говорят, казалось бы, на одном языке, но одно высказывание является общим местом, а другое – принадлежит изящной словесности. В чем дело? Один из ответов – в индивидуальности, естественности высказывания и умении эту индивидуальность, не ослабевая, держать в строго определенных стилевых границах. А точнее, в прямоте, совпадении индивидуального авторского языка и выбранного автором стиля изложения. В случае с «Эмигрантом», равно как и в случаях с прозой Шаламова, Лимонова, Довлатова, у читателя возникает ощущение безыскусности, самородности, той самой «эстетической правдивости», в которой взгляд прям и прошибает насквозь, в отличие от фасеточного зрения Гоголя, как считал Набоков.
И это заставляет слушателя не отвлекаться в момент авторского чтения, а читателя – переворачивать страницу за страницей.
В сборнике исторические рассказы, или скорее притчи, соединены, местами кажется – сцеплены множеством лицевых и изнаночных швов с содержанием романа.
Автор такой же эмигрант, как и его герой, так что пишет не понаслышке. И сразу предупреждает, что «Эмигрант» – не роман в духе симпатичных иммигрантских баек Сергея Довлатова, Владимира Лобаса или Дины Рубиной: «Осведомленный читатель... может воскликнуть: «А где же настоящие эмигрантские типажи? Где тетя Моня с Брайтон-Бич с ее прославленным «наслайсайте мне этот писочек колбасы» и бандюган Левочка оттуда же? Почему нет в тексте этого средиземноморского колорита и брайтонского диалекта выходцев из Одессы и Бердичева? Или автор не знает, как говорят и выглядят настоящие эмигранты?» Знает, знает, дорогой читатель, но, увы, это не моя эмиграция, и пусть ее описывает кто-нибудь еще, благо умельцев, кажется, довольно...»
Главный герой, молодой ученый Андрей Бранадский покидает зимнюю Москву, оставив в ней Аню, любимую и желанную. Основной посыл к эмиграции – ему тошно в постсоветской России и хочется, наконец, увидеть мир. Они мечтают об этом вместе, но начинается эмигрантская драма с того, что ему приходится уезжать одному. В далекий Бостон, столицу штата Массачусетс.
Они уверены, что соединятся в ближайшее время: поначалу он звонит ей ежедневно, иногда они по несколько раз в день обмениваются письмами по электронной почте (в начале 1990-х это не самый расхожий вариант переписки, если не сказать редкий, но автору видней). А затем они стали реже созваниваться и, в результате, прекратили эпистолярный диалог. Через несколько лет они встретятся в Москве, но все будет не то, не так, да и они, уже другие, перестанут понимать друг друга.
Детализация иммигрантского ландшафта происходит на фоне другой сюжетной линии – о еврейском мальчике из местечка, который после Уманской резни в июне 1788 года чудом спасся, попал в Польшу, затем перебрался во Францию и стал одним из наполеоновских генералов. Он прошел с императором четыре кампании, войну 1812-го года, стал свидетелем пожара Москвы и падения Наполеона, после чего перебрался в Новый Свет, купил поместье в Луизиане и тихо завершил свои дни, осмысливая бурный уходящий век. Мальчика звали Йозеф. Во Франции он сократил длинную польскую фамилию Дзятковский до двусложной Жатто, и прославил свое имя в походах и сражениях, дослужившись до дивизионного генерала и став графом Империи. Жатто, как выясняется по ходу действия, был предком Андрея, и это отчасти становится пружиной не слишком сложной романной интриги.
«Настоящим страданием, адом человеческая жизнь становится только там, где пересекаются две эпохи, две культуры и две религии», - пишет Герман Гессе в «Степном волке». Наполеоновские кровавые войны и психологическая война с самим собой в условиях иммиграции; безжалостная по отношению к человеку эпоха конца XVIII – начала XIX веков и безучастная к нему в конце XX – XXI столетий; герой и разные его отражения, ипостаси, версии, как в зеркалах. Похоже, История понадобилась автору также как зеркало, и в романе появилась вторая линия, историческая, со множеством экзотических параллелей и совпадений. Здесь уже не всегда поймешь, кто главный герой, а кто его прототип, реализующийся в образе двойника.
Герой и разные его отображения – тоже в зеркалах, но последние – не выдумка автора, а заданное сюжетом двоемирие. Два мира – современный и исторический, потомок и предок в том самом, из романтизма, Двоемирии, которое было основано на идее распада мира на реальный и трансцендентный, где идеал и действительность не совпадали, а причиной этого несовпадения стали глобальные социально-политические сдвиги в историческом процессе, начатые Великой французской революцией. Гибель Российской империи, которая продолжается в настоящем, вплетенная в быт иммигранта в Америке, и короткий век либеральной империи Наполеона – все это слилось в нерасторжимое целое и стало романом.
«Эмигрант» полон поэтических интертекстов – скрытые и явные цитаты из Мандельштама, Пастернака, Цветаевой, Окуджавы составляют самую ткань, фактуру письма. Фрагменты разговоров – о диссидентстве, смысле жизни, исторических параллелях и прочем, характерные для иммигранской среды –совершенно аутентичны. Интересна аккуратно встроенная в ткань повествования явно авторская точка зрения о роли технологий в развитии современной цивилизации. И здесь пришедшая из Фукидида знаменитая история о том, как древнегреческий круглый щит с двумя рукоятями – изобретение приблизительно конца VIII века до н.э. – создал греческую демократию, естественно соединяется с рассуждением героев (Андрея и его alter ego Джен) о том, почему государства, жившие морской торговлей, никогда не были жесткими автократиями, и каков вклад радиоприемников и магнитофонов в гибель советской империи (само собой, благодаря зарубежным, официально запрещенным «радиоголосам» и подпольно распространяемым аудиозаписям).
Важен возникший в финальной части образ Петра Старшинова – прототипом его послужил рано умерший великий лингвист Сергей Старостин, автор знаменитого проекта «Вавилонская башня языков». Здесь речь о праязыке человечества, языке Адама и Евы, и словах, которые Старостину удалось реконструировать: «женщина» – «жена» и английское «queen», «имя» – английское «name» и латинское «nomen».
Логичная в структуре «Эмигранта» линия Старостина-Старшинова ключевая еще и потому, что эта синтетическая, объединяющая мечта о всеединстве –желанная и всегда недостижимая. Как приближение к единому в себе и к богу, как своему зеркальному отражению.
Иными словами, иммигрантская тема разработана в романе на самых разных уровнях, включая и семиотический.
Несколько слов на совсем отвлеченную тему. По этому поводу, уверен, не возник бы вопрос у российских читателя и критика, но мне, живущему скоро уже тридцать лет в иммиграции, интересно узнать, почему роман назван «Эмигрант»? Эмигрант и иммигрант – слова с противоположными значениями, с разными векторами. Это как один мир, который качнулся вправо, и другой – качнувшийся влево. Герой, как и автор романа, эмигрирует из России, появляется иммигрантом на Западе, обживается там и – ему повезло – живет второй, иммигрантской, жизнью.
Но роман назван «Эмигрант». Почему?
Может быть, дело в том, что эмиграция – это в первую очередь путь к изменению себя, к своему Другому, включая и психоаналитическое определение Жака Лакана о Другом, как источнике и результате одновременно процессов вытеснения и сопротивления. Поменяв окружающую среду, эмигрант приобретает массу значимых в новых условиях свойств, мимикрирует, теряя какой-то набор прежних своих знаковых качеств: «... никто их не уничтожил, / но забыть одну жизнь – человеку нужна, как минимум, / еще одна жизнь. И я эту долю прожил.» И остается, при этом, Эмигрантом – во всегда и везде противоречивом земном мире, в не своей стране.

   Хотя роман занимает большую часть книги, необходимо сказать несколько слов и о рассказах. Два из них – как бы двойчатки (и в том самом, мандельштамовском представлении о циклизме) о петровском времени, правда, с возвращением в современность в рассказе «Профессор N»: и один – об эпизоде из «Ста дней» Наполеона с вложенным в сюжет экскурсом в эпоху Ричарда Львиное Сердце. Вообще, вневременная историческая игра, переходы из одной эпохи в другую могут стать визитной карточкой автора, хотя и не единственной.
Образ Петра существенно различается в рассказах  «Город» и «Профессор N».  В первом рассказе он вполне хрестоматие; неожиданно только подведение итогов знаменитого царствования:

   Петр помялся, не решаясь, посопел носом, но спросил неожиданно о другом: "Скажи, что главное останется от меня, сумею я что-нибудь сделать такое, что сохранится навечно?"
- "Пожалуй," – ответил голос после некоторого раздумья.
- "Что это? Победы мои над шведами, армия, флот, сама держава Российская?"
Голос ответил едва слышно, исчезая в предутренней дымке: "Город."

Во втором – это жестокий властитель, правда, обладающий магнетической силой, что никак для властьимущих не исключение:

   Однажды он увидел стального цвета море холодным ноябрьским вечером, равнодушную рябь болтающихся туда-сюда волн и огромного человека с хищными кошачьими усами на надменном лице и свирепым пронзительным взглядом, от которого некуда было деться. Человек, одетый в зеленый преображенский кафтан с красными обшлагами, стоял по пояс в грязной промерзлой воде и командовал спасением моряков с бота, севшего на мель в Лахте.

   В рассказе «Долг» читателю предлагается самому сделать вывод, какое понимание долга ему ближе: офицера, погибающего в сражении на службе императора, хотя он мог бы и уклониться от этой службы без ущерба для чести, или средневекового рыцаря, спасающего любимого короля и не готового служить тирану.
Как я уже писал выше, рассказы в этой книге как бы продолжают роман и образуют с ним единый контекст. Искренний и доверительный по отношению к читателю, которому остается только во все это вникнуть, все пережить и прожить вместе с автором, «эмигрировав» в эту новую, неожиданную для восприятия прозу. Непростая (и всегда желанная) читательская судьба в формате одного, отдельно взятого романа, но уже в начале «Эмигранта» становится понятно, что никто легких путей читателю и не обещает.


Страница 1 - 2 из 2
Начало | Пред. | 1 | След. | Конец По стр.

Возврат к списку